Кому смерть не страшна
ПРАВЕДНАЯ КОНЧИНА ИНОКА
Передо мной лежит письмо, простое частное письмо от лица к лицу. Давнишнее уже письмо это, и время наложило на него печать разрушения: поблекли и пожелтели листы почтовой бумаги, повыцвели чернила; только любовь, которая его диктовала, все так же свежа, все так же благоухает, и время не имело власти над ней. Я знаю этих лиц, хотя они уже ушли из этого мира, и я на его распутиях не встречался с ними; но я знаю их по рассказам о них от близких им по духу, по общности нашей с ними веры и любви, по вере и любви к тем обетованиям, в которые веровали они и в которые всем сердцем верю и я: они близки и дороги мне, эти лица, как воплощение чистейшего идеала и величия духа простых сердцем русских людей, былых строителей великой моей Родины.
Пишет духовник Киево-Печерской Лавры иеромонах Антоний к именитому курскому купцу Федору Ивановичу Антимонову о последних днях жизни родного брата Федора Ивановича, екклесиарха Великой церкви, архимандрита Мелетия [1]. Прочти его со мной вместе, мой дорогой читатель!
«Достопочтеннейший Федор Иванович! Сообщаю Вам Божье благословение как поручение Вашего любезного брата и моего духовного друга, отца Мелетия, Вам и всему Вашему потомству, и всем родственникам Вашим. Испросил я его у брата Вашего от лица всех вас за восемь часов до блаженной его кончины, последовавшей 1865 года октября 17-го, пополуночи в 5 ч 30 м утра.
Последняя телеграмма передала Вам роковую сию весть, столь близкую Вашему сердцу. Я обещал писать Вам подробно, но доселе замедлил. Причины замедления заключаются в том, что мне пришлось исполнить весь долг христианский в отношении дорогого усопшего: уход за ним во все время его предсмертной болезни; напутствие его к смерти, погребение и, наконец, шестинедельное по душе его служение Божественной Литургии – все это лежало на моей обязанности. И теперь еще, до исполнения 40 дней со дня его кончины я не свободен, так как ежедневно совершаю службу в Великой церкви за упокой души дорогого почившего. Поэтому не взыщите за недостаточную связность изложения – пишу Вам урывками.
Велик и важен предмет, о котором я пишу Вам и о котором я ежедневно сообщал отцу Исаакию [2], ибо что может быть важнее для христианского сердца праведнической, безболезненной кончины христианина? А этим праведником и был покойный брат ваш.
3 октября, т.е. в воскресенье, брат ваш служил в Великой церкви; служил с ним и я. Не могу вам объяснить того чувства, которое я испытывал при виде его, воздвигающим во время херувимской песни руки свои горе: он представился мне тогда, несмотря на то, что ничто не предуказывало его близкой кончины, праведнейшим мертвецом; именно – мертвецом, а не живым и священнодействующим Божьим иереем. Но тогда на это впечатление моей души я не обратил должного внимания, а между тем это прозрение сердца через две недели осуществилось на самом деле.
Во вторник брат ваш служил соборную панихиду. Во время вечерни он в сухожилиях под коленями внезапно почувствовал боль. Боль эта продолжалась всю ночь по возвращении его в келью, а поутру она уже мешала ему свободно ходить; поэтому в среду у утрени он не был. Днем, в среду, он почувствовал упадок сил, особенно в руках и ногах; аппетит пропал и уже не вернулся к нему до самой его кончины.
В четверг был легкий озноб. Чтобы согреться, он, по обычаю своему, лег на печку, после чего у него сделался легкий внутренний жар. Все это время мы с ним не видались: я страдал от зубной боли, а он не придавал значения своему нездоровью, полагая его простым, неопасным недомоганием, и потому не давал мне знать. Только в пятницу вечером я узнал о его немощи.
Когда в субботу утром я увидал его лежащим на постели, то он вновь мне представился тем же мертвецом, каким он мне показался во время Богослужения. С этой минуты я уже не мог разубедить себя в том, что он не жилец уже более на этом свете.
В этот день прибегли к лекарственным средствам, чтобы вызвать в больном испарину; но он, вероятно, чувствуя, что это для него бесполезно, видимо, принуждал себя принимать лекарство только для того, чтобы снять с окружающих нарекание в недостатке заботливости.
С этого времени он слег окончательно пищи не принимал, и даже позыв к питью в нем сокращался, как и самые дни его.
В понедельник над ним совершено было Таинство Елеосвящения. Святых же Тайн его приобщали ежедневно.
Во вторник ему предложили составить духовное завещание, на что он и согласился, чтобы заградить уста, склонные к кривотолкам. Затем ему было предложено раздать все оставляемое по завещанию имущество своими руками.
«А если я выздоровлю, – возразил он, – тогда я вновь, что ли, должен всем заводиться?»
Я ему сказал:
«Тем лучше, что мы всю ветошь спустим, а что вам потребуется, то выберите в моей келье, как свою собственность».
«Когда так, – сказал он, – тогда делайте распоряжение, какое вам угодно...»
Со вторника истощение сил стало в нем быстро усиливаться. В среду я доложил о ходе его болезни митрополиту. Владыка посоветовал призвать главного врача. Я сказал об этом больному.
«Когда по благословению владыки, – сказал он, – то делать нечего – приглашайте!»
В четверг его тщательно осматривал врач и дал заключение, обычное докторской манере: и да, и нет – и может выздороветь, и может умереть.
В пятницу больной после причащения Святых Тайн подписал духовное завещание и тогда же потребовал проститься со всеми своими сотрудниками и дать каждому из них на память и благословение какую-нибудь вещь из своих келейных пожитков. Я приказал собрать около кровати больного все вещи, предназначенные для раздачи, и сам, кроме того, принес из своей кельи сотни три финифтяных образков. И когда стали допускать к нему прощаться, то прощание это имело вид, как будто отец какого-то великого семейства прощался со своими детьми. Этот вечер вся братия лаврская, каждый спешил проститься с ним и принять его благословение. Я стоял на коленях у изголовья больного и подавал ему каждую вещь в руку, а он отдавал ее приходящему. Уже более часу продолжалось это прощание и я было потребовал его прекратить, чтобы не утомить больного.
«Нет! – возразил он, – пусть идут! Это – пир, посланный мне милостью Бога».
Только ночь прекратила этот «пир», и он им нисколько не утомился. Глубокой ночью он обеспокоился о нашем спокойствии и настоял, чтобы мы шли отдыхать.
Возвратившись в келью, я получил от вас депешу, с которой в ту же минуту прошел к больному и сказал ему, что я об угрожающей его жизни опасности известил вас, о. Исаакию каждый день сообщаю о ходе его болезни. Он тут много говорил со мной и благодарил меня за содействие к приготовлению его к вечности. Под конец он спросил меня:
«А знаешь ты Власову, монахиню в Борисовке?»
«А что?»
«Да вот, эту фольговую икону перешли ей. Ее имя – Агния. Этой иконой меня благословила ее тетка, когда я ехал в Оптину Пустынь, решившись там остаться. Икону эту я всю жизнь имел как дар Божий».
«Приказывайте, батюшка, – сказал я – все, что вам угодно, – исполню все так, как бы вы сами».
«Да, пока – только!»
«А что чувствуете вы теперь?» – спросил я.
«Да, мне хорошо».
«Может быть, страх смерти?»
«Да и того нет! Я даже удивляюсь, что я хладнокровно отношусь к смерти, тогда как я уверен, что смерть грешников люта; а я и болезни-то ровно никакой не ощущаю: просто, хоть бы у меня что да нибудь болело, и того не чувствую; а только вижу, что силы и жизнь сокращаются... Впрочем, может быть, неделю еще проживу...»
Я улыбнулся. Он это заметил.
«О, и того, видно, нет?.. Ну, буди воля Божья!.. А скажите мне откровенно, как вы меня видите по вашим наблюдениям?»
«Я уже сказал вам третьего дня, что вы на жизнь не рассчитывайте: ее теперь очень мало видится».
«Я вам вполне верю. Но вот досадно что во мне рождается к сему прекословие... Впрочем, идите же, отдыхайте – вы еще не спали».
«Хоть мне и не хочется с вами расстаться, но надо пойти готовить телеграмму Федору Ивановичу».
«Что ж вы ему будете передавать?»
«Да я все же его буду ожидать хоть к похоронам вашим: все бы он облегчил мне этот труд, если бы он застал вас еще в живых и принял бы ваше благословение».
И много, много мы еще говорили, особенно же о том, чтобы расходы на похороны были умеренны.
«Да вы знаете, – сказал я, – что я и сам не охотник до излишеств; а уже что необходимо, того из порядка не выкинешь».
«Да, – ответил он, – и то правда!.. Ну, идите же, отдохните!»
Я поправил ему постель и его самого, почти уже недвижимого, и отправился отдыхать.
Отец Гервасий пришел за мной в 7 часов, чтобы я его приготовил к причащению Св. Тайн. Он его уже исповедовал в последний раз. Когда я стал его поднимать, он уже был почти недвижим; но когда я его поднял, он на своих ногах перешел в другую комнату и в первый раз мог сидя причаститься. После причастия он прилег и около часа пролежал покойно, даже как будто уснул. С этого часа дыхание его начало быть все более и более затруднительным; но он все же говорил, хотя и с трудом. В это время к нему заходил отец наместник. Надо было видеть, с каким сердечным сокрушением он прощался с умирающим! Со слезами на глазах он изъявил готовность умереть вместо него... Потом я ходил просить митрополита, чтобы он посетил умирающего, к которому он всегда относился с уважением. Не прошло и пяти минут после этого, как митрополит уже прибыл к изголовью больного, который, при его входе, хотел сделать попытку приподняться на постели, но не мог.
«Ах, как мне стыдно, владыко, – сказал он в изнеможении, – что я лежу пред вами! Вот ведь какой я невежа!»
Архипастырь преподал ему свое благословение.
В продолжении дня многие из старших и младших приходили с ним проститься и принять его благословение, а мы старались, чтобы он своими руками дал каждому какую-либо вещь на память. Умирающему это, видимо, доставляло удовольствие, и он всякого встречал приветливой улыбкой, называя по имени. Заходило много и мирских; и тех он встречал с такой же приветливостью, а мы помогали ему раздавать своими руками, что было каждому назначено... Начался благовест к вечерне; он перекрестился. Я говорю:
«Батюшка! Что вам, трудно?»
«Нет, ничего-с!»
«А как память у вас?»
«Слава Богу, ничего-с!.. А что приходящих теперь никого нету?»
«Нет, все к вечерне пошли... Хороша лаврская вечерня!»
«Ох, как хороша, – сказал он со вздохом, – вам бы пойти!»
«Нет, я не пойду: у меня есть к вам прошение».
«Извольте-с!»
«Теперь, – так стал говорить я, – уже ваши последние минуты: скоро душа ваша, может быть, будет иметь дерзновение ко Господу; то прошу вас, друг мой, попросите у Господа мне милости, чтобы мне более не прогневлять Его благости!»
«О, если, по вере вашей, – ответил он, – сподоблен я буду дерзновения, – это долг мой, а вы за меня молите Господа, чтобы Он простил все мои грехи».
«Вы знаете, какой я молитвенник; но, при всей моей молитвенной скудости, я всю жизнь надеюсь за вас молить Господа. Вы помните, какие степени проходила наша дружба? Но последние три года у нас все было хорошо».
«Да и прежде плохого не было!»
«Позвольте же и благословите мне шесть недель служить Божественную Литургию о упокоении души вашей в Царстве Небесном!»
«О, Господи! Достоин ли я такой великой милости?.. Слава Тебе, Господи! Как я этому рад! Спаси же вас, Господи!.. Да вот чудо: до сего времени нет у меня никакого страха!»
«Да на что вам страх? Довлеет вам любовь, которая не имеет страха».
«Да! Правда это!»
«Вы, батюшка, скоро увидите наших приснопамятных отцов, наставников наших и руководителей к духовной жизни: батюшку отца Леонида, Макария, Филарета, Серафима Саровского [3]...»
«Да, да!...»
«Отца Парфения [4]», – продолжал я перебирать имена святых наших современников... И он как будто уже переносился восторженным духом в их небесную семью...
«Да, – промолвил он с радостным вздохом, – Эти все – нашего века. Бог милостив – всех увижу!»
«Вот, – говорю я, – ваше время уже прошло; были и в вашей жизни потрясения, но они теперь для вас мелки и ничтожны; но мне чашу их придется испивать до дна, а настоящее время ими щедро дарит».
«Да – время тяжелое! Да и самая жизнь ваша, и обязанности очень тяжелы. Я всегда смотрел на вас с удивлением. Помоги вам, Господи, совершить дело ваше до конца! Вы созрели».
«Вашей любви свойственно так говорить, но я не приемлю, стоя на таком скользком поприще деятельности, столь близком к пороку, к которому более всего склонна человеческая природа» [5].
«А что, вы не забыли отца Исаакия?» – спросил он меня. более всего «Нет!»
«Вот, бедный, попался в ярмо! [6] Ах, бедный, как попался-то! Бедный, бедный Исаакий – тяжело ему! Прекрасная у него душа, но ему тяжело... Особенно, это время!.. Да и дальняя современность чем запасается – страшно подумать!»
«Вы устали! Не утомил ли я вас?»
«Нет, ничего-с!.. Дайте мне воды; да скажите мне, каков мой язык?»
Я подал ему воды и сказал, что он говорит еще внятно, хотя и не без некоторого уже затруднения.
«Вот, – прибавил я, – пока вы хоть с трудом, но говорите, то благословите, кого можете припомнить, а то и я вам напомню».
«Извольте-с!»
Я подал ему икону и говорю:
«Благословите ею отца Исаакия!»
Он взял икону в руки и осенил ею со словами:
«Бог его благословит. Со всей обителью Бог его да благословит!»
Подал другую.
«Этой благословите Федора Ивановича, все его семейство и все их потомство!»
«Бог его благословит!» – и тоже своими руками осенил вас.
Я ему назвал таким образом всех, кого мог припомнить; и он каждого благословлял рукой.
«Благословите, – сказал я, – Ганешинский дом!»
«А! Это благочестивое семейство, благословенное семейство! Я много обязан вам, что мог видеть такое чудное семейство. Бог их благословит!»
Итак, я перебрал ему поименно всех; и он всех благословлял, осеняя каждого крестным знамением. Потом я позвал отца Иоакима; он и его благословил иконой. Братия стала подходить от вечерни; и всех он встречал радостной и приветливой улыбкой, благословляя каждого. С иеромонахами он целовался в руку.
Было уже около десяти часов вечера. Он посмотрел на нас.
«Вам бы пора отдохнуть!» – сказал он.
«Да разве мы стесняем вас?»
«Нет, но мне вас жаль!»
«Благословите: мы пойдем пить чай!»
«Это хорошо, а то я было забыл вам напомнить».
Когда мы возвратились, я стал дремать и лег на диван, а отец Гервасий остался около о. Мелетия и сел подле него. Скоро, однако, о. Гервасий позвал меня: умирающему стало как будто хуже, и мы предложили ему приобщиться запасными Дарами.
«Да, кажется, – возразил он, – я доживу до ранней обедни. Впрочем, если вы усматриваете, что не доживу, то потрудитесь!»
О. Гервасий пошел за Св. Тайнами, а о.Иоаким стал читать причастные молитвы. Я опять прилег на диване.
В половине третьего утра его приобщили. Он уже не владел ни одним членом, но память и сознание сохранились в такой полноте, что, заметив наше сомнение – проглотил ли он св. Тайны, – он собрал все свои силы и произнес последнее слово:
«Проглотил!»
С этого мгновения началась его кончина. Может быть, с час, пока сокращалось его дыхание, он казался как будто без памяти; но я, по некоторым признакам, заметил, что сознание его не оставляло. Наконец остановился пульс, и он тихо, кротко, спокойно, точно заснул самым спокойным сном. Так мирно и безболезненно предал он дух свой Господу.
Я все время стоял перед ним, как перед избранником Божьим.
Многое я пропустил за поспешностью... Один послушник просил на благословение какую-нибудь вещь, которую он носил.
«Да какую?» – спрашиваю.
«Рубашку!»
«Рубашки он вчера все роздал».
«Да я ту прошу, которая на нем. Когда он скончается, тогда вы мне ее дайте: я буду ее беречь всю жизнь для того, чтобы и мне в ней умереть».
Я передал об этом желании умирающему: «Батюшка! Вот, брат Иван просит с вас рубашки на благословение».
«А что ж, отдайте! Бог благословит!»
«Да это будет не теперь, а когда будем вас переодевать».
«Да, конечно, тогда!»
«Ну, теперь, – говорю, – батюшка, и последняя рубашка, в которой вы умираете, и та уже вам не принадлежит. Вы можете сказать: наг из чрева матери изыдох, наг и из мира сего отхожу, ничего в мире сем не стяжав. Смотрите: рубашка вам не принадлежит; постель взята у других; одеяло – не ваше; даже иконы и книжечки у вас своей нету!»...
Он воздел руки к небу и, ограждая себя крестным знамением, со слезами промолвил несколько раз:
«О, благодарю Тебя, Господи, за такую незаслуженную милость!»
Потом обратился к нам и сказал: «Благодарю, благодарю вас за такое великое содействие к получению этой великой Божьей милости!»
Во всю его предсмертную болезнь – ее нельзя назвать болезнью, а ослаблением союзов души с телом – ни на простыне его, ни на белье, ни даже на теле не было ни малейшего следа какой бы то ни было нечистоты: он был сама святыня, недоступная тлению. Три дня, что он лежал в гробу, лицо его принимало все лучший и лучший вид.
Когда уже все имущество его было роздано, я вспомнил: да в чем же будем мы его хоронить?.. Об этом я сказал умирающему.
«Ничего-с, ничего-с! – успокоил он меня, – есть в чулане 60 аршин мухояру [7]. Прикажите сшить из него подрясник, рясу и мантию. Кажется, достаточно? Они ведь скоро сошьют!»
Утром принесли все сшитым. Он посмотрел...
«Ну, – сказал он, – теперь вы будете покойны... Да, вот еще: вы бы уж и гроб заказали, кстати; только – попроще!»
«Гроб у нас заказан».
«Ну, стало быть, и это хорошо!»
Теперь я изложу вам о том, что происходило по блаженной кончине вашего праведного брата, т.е. о погребении его честного тела.
Тридцать с лишним лет были мы с ним в теснейшем дружеском общении, а последние три года у нас было так, что мы стали как бы тело едино и душа едина. Часто он мне говаривал, чтобы погребение его тела происходило как можно проще.
«Какая польза, – говорил он, – для души быть может от пышного погребения?..» И при этом он высказывал желание, чтобы погребение его тела было совершено самым скромным образом. Я дружески ему прекословил в этом, говоря, что для тела, конечно, все равно, но для души тех, которые усердствуют отдать последний долг своему ближнему, великая в том польза; потому и св. Церковь усвоила благочестивый обычай воздавать усопшему поминовение в зависимости от средств и усердия его близких, а священнослужители, близкие покойному по родству или по духу, – совершением Божественной Литургии по степени своего священства. Отцу Мелетию и самому такое проявление дружбы к почившим было приятно видеть в других, но для себя он уклонялся от этого, как от почести незаслуженной, по глубокому, конечно, внутреннему своему смирению.
Живой он удалялся от почести, но, мертвый, он не ушел от них: они его догнали во гробе!
Когда отец Мелетий заснул на веки, мы одели его в новые одежды, им самим назначенные на случай его погребения, а я распорядился послать телеграммы вам и в Москву. Отец Иоаким все это исполнил и еще мог написать отцу Исаакию и отцу Леонтию, а отец Гервасий – в Петербург. Когда принесли гроб, мы тотчас положили в него тело почившего, и я начал панихиду; затем – другую и третью с разными предстоящими и певчими разных церквей. Когда стали отходить ранние обедни, то все иеромонахи, наперерыв, начали служить панихиды, которые непрерывно продолжались до самого выноса, последовавшего в половине третьего. В 10 часов я с о.Гервасием ездил в Китаев выбрать место для могилы, которое митрополит благословил выбрать «где угодно». Мы назначили при входе в церковь, по левую сторону от передней двери, аршинах в шести, не более.
В три часа наместник с соборными иеромонахами и с нами начал вынос, что очень редко бывает. Несли его в облачениях предстоящие иеромонахи. Гроб с останками почившего поставили в Предтечевский придел [8], где я в понедельник служил соборне Литургию. Во вторник, в день погребения, по особенному изволению митрополита, тело было перенесено в Великую церковь. Такого примера в наше время ни одного не было; только преосвященного Иосафа, митрополита Филарета и князя Васильчикова отпевали в Великой церкви, да вот еще и нашего о.Мелетия, семнадцать лет и семь месяцев бывшего неусыпным блюстителем Великой церкви.
При переносе тела один иеромонах произнес краткую речь. На Литургии, после малого входа, труженик был поставлен посреди церкви. Божественную Литургию служил митрополит. На погребении был еще преосвященный Александр. Литургию пели митрополичьи певчие. Погребение начинали певчие, а антифоны пели лаврские клирошане, что придавало чину погребения необыкновенное величие. День был будний, но народу было как в двунадесятый праздник. Два иерарха со всем собором провожали гроб за Святые врата. Против моей кельи, в память нашей дружеской любви, гроб был поставлен, и была совершена соборная лития. В проходе крепости встретились две команды солдат, которые пред погребальным шествием выстроились во фронт и отдали честь усопшему воину Христову барабанным боем, а трубачи проиграли на своих трубах. Всех удивило это: точно нарочно войска были поставлены для отдания почестей усопшему... Нашлось много усердствующих нести тело до места погребения, но так как от Лавры до него будет 10 верст, то я на это не согласился, потому что уже было два часа пополудни; скоро должны были наступить сумерки и ночь, да к тому же на двух мостах по пути стояла страшная грязь. Поставили гроб на монастырскую катафалку, а сами сели в экипаж и со многими усердствующими поехали в Китаев. В Китаеве гроб был встречен преосвященным Александром с литией. Отслужили в церкви соборную панихиду и так предали земле вашего достойного брата, память которого не умрет: он послужил достойным и святым украшением вашего рода.
Просил я его перед самой его кончиной молиться за вас и за весь род ваш перед Престолом Божьим, если он будет иметь дерзновение у Господа. Он сказал:
«Надеюсь, надеюсь на благость Божью!»
Это были его предсмертные слова... Сколько мог, между делом, набросал я вам это для вашего утешения; но когда кончу сорокадневное служение, постараюсь дополнить и исправить. Я бы желал и биографию его составить, но это дело будет не мое, а содействие Бога, дивного во святых Своих.
Да будет и преизбудет на вас и на всем вашем роде благодать, мир и благословение Божьи, чего я, недостойный, всеискренне вам желаю. Многогрешный иеросхимонах Антоний. 1865 года ноября 7-го дня. Киево-Печерская Лавра».
ПРАВЕДНАЯ КОНЧИНА МИРЯНИНА
Так умирают православные монахи из тех, конечно, кто не отступил от обетов своего иночества, – вот о чем поведало мне и тебе, мой читатель, старое, забытое, завалявшееся в ветхом рукописном хламе письмо. Дополнять ли мне своими рассуждениями его содержание? Нет: оно само за себя говорит нашему с тобой сердцу, если только сердце это открыто для принятия в себя слова правды. Перейдем-ка лучше мы с тобой в область моих личных воспоминаний и в ней, с помощью Божьей, найдется кое-что нам на пользу.
В записках моих, куда я заношу все, что в моей или чужой, но знакомой мне жизни встречается как явное или хотя бы прикровенное, но сердцу внятное свидетельство Божьего смотрения о нас, грешных людях, смерть архимандрита Мелетия не стоит одиноко: на их страницах запечатлелся не один переход христианской души в блаженную вечность; и все те смерти праведников, о которых свидетельствуют мои записки, сопровождаются ли они небесными утешениями дивных видений и откровений, или – нет, все они носят на себе один неизменный отпечаток – «безболезненности, непостыдности (оправдания веры), мирности» и надежды на добрый ответ пред Судьей нелицеприятным. И среди скатившихся с земного неба звезд христианских жизней, проложивших свой лучистый след на этих страницах, сияют в моей личной памяти звезды падучие разных величин и блеска: и умиленное сердце требует от меня отразить в слове своем свет их кроткий и чистый и благоговейной памятью воскресить их светлый облик в той красоте, которой не ведали в них люди, но на которую с нежной любовью светили Божьи очи...
Одна из первых близких мне смертей была смерть единственного сына моего духовника, протоиерея одной из церквей того губернского города, около которого было мое поместье. Это был еще совсем молодой, даже юный человек, служивший некоторое время кандидатом на судебные должности в местном окружном суде и только года за два, за три до своей кончины окончивший курс юридического факультета Московского университета. Посещая довольно часто своего духовника в его доме, принятый в нем как родной библейской четой отца и матери молодого кандидата, я долго не встречался с ним: он точно притаивался от меня и как будто избегал знакомства со мной. В первый раз, помнится, мне указали на него в храме, в котором настоятельствовал его родитель. Вид он имел тщедушный, некрасивый, небольшого роста, со впалой грудью, с большой головой на тонкой шее, жиденькой бородкой – словом, он показался мне настолько малопримечательным, что я после впечатления этой встречи и в своем сердце положил не добиваться с ним знакомства. А тут еще от кого-то из судейских я случайно услыхал отзыв о нем как о человеке, совершенно ни к чему неспособном; и этот отзыв еще более укрепил во мне первое впечатление. Пожалел я тут бедных родителей и только был рад тому, что нелюдимость молодого кандидата отвела меня от лишнего скучного знакомства.
Одна только черта в этом молодом человеке запала мне в сердце: кандидат прав старейшего университета, сын священника, а от Божьего храма не только не отбивается, но, видимо, даже любит его. Когда бы я ни зашел в его приходскую церковь в его свободные часы от судейских занятий, он стоит, смотрю, в каком-нибудь укромном местечке и смиренно молится. Не таковы, по большей части, бывают отпрыски семени служителей алтаря, когда они сходят со святого пути отцов и вкусят от плодов «высшей», человеческой мудрости: между отступниками веры нет злейших, как эти хамы, раскрывающие наготу отчую!.. И запала мне в душу мысль: нет, видно, оттого и плох для судейского мира молодой кандидат, что он не от мира... Спустя некоторое время и сам он перестал избегать встреч со мной. Пришел я как-то раз к его старикам к вечернему чаю. Подали самовар; гляжу – и он является к чаю.
«А, вот и наш Митроша-затворник!» – воскликнула с любовью старушка-протоиерейша. Так мы и познакомились.
Со дня, или – вернее, с того вечера Митроша перестал меня дичиться, и всякий раз, как я его заставал дома, он выходил ко мне здороваться и стал принимать со мной вместе участие в вечернем чаепитии, на которое я довольно-таки часто похаживал к отцу-протоиерею. В простой, патриархальной обстановке старосвященнической семьи, не зараженной новшествами, отдыхал я душой от волнений и суеты своей мирской жизни: оттого-то и манил меня к себе вечерний самоварчик старика-протоиерея и матушки Надежды Николаевны, его верного подружия.
Но хоть и выходил Митроша, а все же участия в общей беседе не принимал, изредка только кратко отзываясь на предлагаемые ему в упор вопросы; а затем, попивши чаю, опять скрывался в свою комнату.
«Наш Митроша совсем затворник, – не без некоторой горечи в голосе говаривала мне иногда старушка-протоиерейша, – трудно ему с таким характером будет жить на свете!»
Отец-протоиерей помалкивал, но и ему, видно было, нерадостно глядело в сердце Митрошино будущее.
«Батюшка! – сказал я как-то о. протоиерею, – у вашего сына, сколько я замечаю, склад души совсем монашеский: нет ли у него желания уйти в монастырь, посвятить себя на служение Богу?»
«Он мне ничего об этом не говорит. Да он и вообще-то с нами мало говорит. Как придет из суда, наскоро закусит и бежит в библиотеку нашего братства. Только к вечернему чаю он возвращается. А если сидит дома, то тоже больше духовные книги читает, когда нет работы на дом из окружного суда... Отдавал я его из семинарии в университет, думал, что это будет для него лучше, а выходит, как бы не было хуже!»
С полгода, не больше, встречались мы с затворником Митрошей, но сближения не последовало между нами, несмотря на то, что в душе своей я уже успел полюбить его одинокое сердце. По приветливой улыбке Митроши, когда он здоровался со мной при встречах, я видел, что и я ему стал не чужд; но внутренние тайники его духовного мира так мне и не открылись за эти полгода. Открылись они мне после, и как открылись-то!..
Пришлось Митроше уйти из состава окружного суда: убеждение в неспособности его к службе среди вершителей судеб судейского муравейника укрепилось в такой степени, что волей-неволей, а надо было уходить и приискивать какое-либо другое занятие.
Тайный гонитель Митрошиной души, искавшей удовлетворения своим стремлениям в светлом мире духовной, созерцательной жизни, приискал ему это занятие... в акцизе, и Митроша был отправлен младшим контролером акцизного округа на Б. винокуренный завод в имение одного весьма высокопоставленного лица. Это был последний удар заветным стремлениям Митрошиного духа. Догадались-то об этом уже потом, когда было поздно и когда бренной оболочке его души все стало безразлично; но в то время, когда состоялось это блестящее назначение, казалось, что лучше этого положения для Митроши нельзя было и выдумать.
Не прошло и четырех месяцев со дня Митрошиного определения на службу в акциз, как он заболел на своем винокуренном заводе настолько серьезно, что за ним спешно, по телеграмме, должен был выехать отец, чтобы привезти его спасать от смерти усердием светил губернской медицины. Но медицине делать уже было нечего с Митрошей: на него достаточно было раз взглянуть, чтобы ясно разглядеть все признаки злейшей скоротечной чахотки, против которой лекарство одно – могила...
Тяжело было видеть горе стариков-родителей, пока на их глазах таяла догорающая свеча драгоценной для них жизни единственного сына. И моему сердцу близко было это безутешное горе, хотя я чувствовал, что для одинокой, затворнической души Митроши нет лучшего будущего, как приблизившаяся к нему так неожиданно вечность.
Скоро отступились от одра больного светила губернского медицинского неба и уступили место врачевству другого, истинного неба – Христовой вере и Таинствам Церкви, приготовлению к переходу туда, откуда нет возврата. Вот тут-то и открылось мне и близким все величие, вся красота Митрошиной христианской души, вся полнота ее могучей, беспредельной веры. Угадав сердцем, что наука бессильна остановить недуг, Митроша весь углубился в приготовление себя к вечности. Тяжелые страдания, мучительная одышка не давали ему возможности лежать в постели, и его пришлось перенести с кровати на кресло, на котором он, обложенный подушками, проводил свои страдальческие дни и бесконечные томительные ночи. Его ежедневно приобщали Св. Тайн, и это Таинство, видимо, давало ему силы без ропота, без малейшей тени уныния переносить самые тяжелые приступы разъедавшего его злого недуга. Всегда в молитве, с иконочкой Царицы Небесной на столике перед своим креслом, Митроша как будто еще и на земле всем остатком своей угасающей молодой жизни улетел на небо. Молитва и любовь ко Христу, которые он таил в себе, пока был здоров, сказались вдруг во время его двухмесячных страданий с такой силой, что даже родительское верующее сердце вострепетало: даже оно не могло предугадать того пламени веры, которым горело все существо их любимого сына.
«Отец! – говорит он, когда ослабевали приступы одышки и кашля, – отец! Как мы молимся, как веруем, как любим мы своего Бога? Разве так надо молиться, любить и веровать?.. Если тебя не жжет молитва, если сердце твое не тает, как воск от огня, от пламени слов молитвы, исходящих из самой глубины сердечной и жгущих все внутреннее существо твое с такой силой, что вот-вот оно обратится в пепел: то ты не молишься, отец!.. Отец! Если и любовь твоя – не пламень, поядающий всякую скорбь ближнего твоего и самое естество твое, самую душу твою не вплавляющий в душу твоего ближнего: ты не любишь тогда, отец!»...
И много, много говорил в такие минуты Митроша такого, от чего трепетало и билось в рыданиях родительское сердце...
«И кто же мог прозревать, какую силу таил в себе наш Митроша? – говорил мне, от слез едва переводя дыхание, старец-протоиерей, – любя, губили мы эту силу. Да, Господи Боже мой, кто бы мог это подумать? Ведь он все молчал, с детства молчал; ни с кем ни слова, ни с кем не общался, ни с кем не был откровенен в том, что было святыней его души. Только в семинарии, с одним стариком-преподавателем, Гавриилом Михайловичем П., он как-то сошелся близко. Это был глубоко верующий человек, характера чисто исповеднического; с ним он был в постоянном общении и даже в университете находился с ним в непрерывной переписке. Но и Гавриил Михайлович был из таких людей, из кого лишнего слова не выжмешь; да и тот теперь скоро два года как умер, а с ним умерла и тайна Митрошиного сердца, которое ему одному и было открыто... Боже мой, Боже великий! Кто ж догадаться мог, что не в суде и не в акцизе место нашему Митроше?»...
И плакал бедный отец у Божьего престола в алтаре с воздетыми к небу небес руками, прося и вымаливая у Бога жизнь своему Митроше, своему любимому, непонятому, неоцененному сыну...
А как мать-то убивалась и плакала – про то знать могут только одни матери, терявшие на веки дитя свое любимое...
И вот наступили роковые, предсмертные дни Митроши. Непрерывно, изо дня в день, продолжалось его общение со Христом в Таинстве Святой Евхаристии: каждый день от обедни духовник его, второй приходской священник, приносил Св. Дары, которыми умирающий и приобщался с пламенной верой. Страдания его как будто стали ослабевать; легче становилась одышка и кашель; убийственный, зловещий кашель чахоточного временами меньше терзал избитую, иссохшую, измученную грудь. «Митроша! – радостно воскликнула мать, – тебе лучше, солнышко наше?»
«Да, маменька, лучше!»
«Вымолим мы тебя у Господа, вымолим!»
Вдруг больной как-то весь съежился, сжался; глаза беспокойно и испуганно уставились в одну, ему одному видимую точку за плечом у матери.
«Митроша, что ты? Иль ты что видишь?»
«Вижу!» – прошептал больной, и ужас послышался в этом жутком шепоте.
«Что же ты видишь?» – переспросила испуганная мать, чувствуя, что и ее сердце забилось от какой-то неопределенной тревоги, смутного страха предчувствия незримой, но грозной опасности... Но Митроша молчал и только упорно продолжал смотреть все в ту же невидимую точку и с тем же выражением безграничного, холодного ужаса, с трудом осеняя себя крестным знамением.
«Митроша, Митроша! – тормошила его испуганная мать, – да скажи же ты, что ты такое видишь?»
«Их!» – был ответ, и с этим ответом лицо его прояснилось:
«Теперь их нет», – со вздохом спокойной радости промолвил умирающий.
«Да как же это быть может? – допытывалась мать, – ведь ты же каждый день причащаешься: разве «они» могут иметь к тебе доступ?»
«Доступа «они» не имеют, а... дерзают!»
Это произошло за несколько дней до кончины Митроши. Кто были «они» его видения – умирающий сын видел, а скорбная мать-христианка не могла не догадаться. Продолжали ли «они» «дерзать» тревожить больного, я не знаю, но и одного раза «их» появления было довольно, чтобы исполнить сердце неописуемого ужаса и отогнать всякое нехристианское сомнение в неизбежности встречи души, готовящейся к вечности, с этой темной, зловещей, до времени от смертных глаз скрытой силой.
Дня за два до своей смерти больной чувствовал себя довольно хорошо. Опять после обедни его причастили. Неотлучная сиделка-мать сидела у кресла своего сына. Вдруг лицо больного сразу озарилось светом какой-то неожиданной радости, и из груди его вырвалось восклицание:
«Ах!.. Гавриил Михайлович, это вы?»
Пораженная этой внезапной радостью, этим восклицанием, не видя никого постороннего в комнате, мать замерла в ожидании...
«Так это вы, Гавриил Михайлович!.. Боже мой, как же я рад!.. Да, да!.. Говорите, говорите! Ах, как это интересно!..»
И больной весь обратился в слух. По лицу играла блаженная улыбка... Мать боялась пошевельнуться, изумленная и тоже обрадованная...
Несколько секунд продолжалось это напряженное молчание. Оно нарушилось восклицанием больного:
«Уж вы уходите?.. Ну, хорошо! Так, стало быть, до свидания!»
«Кого это ты видел, Митроша? С кем ты сейчас разговаривал?»
«С П., Гавриилом Михайловичем!»
«Да ведь он умер, Митроша! Что ты, что ты, деточка, Господь с тобой!»
«Нет, мамаша, он жив: он был сейчас у меня и говорил со мной».
«Что же он говорил тебе?»
Но что говорил Митроше старый его друг и наставник, осталось навсегда тайной того мира, больной закашлялся, с ним вновь начался приступ страшной одышки; и с этого часа наступил последний натиск болезни, от которого он едва приходил в сознание, и то на короткие промежутки между припадками тяжелых страданий. Смерть властно вступала в свои права.
Часа за два, или за три, до кончины больной пришел в себя. Дыхание стало легче, сознание в полной ясности: как будто грозный призрак смерти отступил перед чьей-то великой властью.
«Прощайте, родные! – сказал он, – до свидания – там, где больше не будет разлуки!»
«Митроша, неужели же ты умираешь?» – застонала мать.
«Да, мама, умираю!.. Смотри, смотри – кто пришел!.. Святой Архистратиже Михаиле!.. Господи, приими душу мою в мире!»
Так умер Митроша-затворник, сын губернского протоиерея.
Говорят, да и самому мне приходилось видеть: смерть, накладывая печать тления, обезображивает человека. Какая смерть! Какого человека!..
Митроша в гробу лежал как живой. И как же он был прекрасен, этот тщедушный, некрасивый человек! Глаз не хотелось оторвать от этого лица, одухотворенного молчаливой, торжественной, созерцающей радостью полного, совершенного покоя и удовлетворения. Не смерть, а жизнь, жизнь вечная, небесная, высшая, уму непостижимая, но сердцу внятная, жизнь сияла на бледном, прекрасном лике праведника. Красотой чистой, непорочной девственности светилось это дивное, незабвенное для меня лицо: Митроша умер девственником – это для меня было вне сомнения. Три дня стояло его тело в теплой комнате, и тление его не коснулось. На второй день его смерти я читал у его изголовья псалтирь, с полчаса читал и не ощутил ни малейшего запаха.
Так и скрыла могила «затворника Митрошу» до всеобщего воскресения...
КОНЧИНА КАЮЩЕГОСЯ ГРЕШНИКА
Как душе, совлекшейся своей земной оболочки, нет границ ни во времени, ни в пространстве, так нет их и для мысли: из пределов родного края, где я провел свое детство и юность свою, исполненную сладких мечтаний, где холод рассудочного опыта разбил в черепки и прахом развеял хрупкий сосуд грез детства, юношеского задора, энергии молодости, летит она оттуда, неудержимая, в иные края, под иное небо – из степей юга, к лесам и озерам хмурого севера. Если не скучно, последуй и ты за ней, мои дорогой читатель!..
На твоих глазах поднялись и улетели к «третьему небу» два праведника, две чистые христианские души, из которых одна волей Божьей познала свое место на земле, свое земное назначение и отошла к своему Господу, совершив течение подвига доброго, достигнув полноты времени жизни, назначенного для земнородных (Замечательное и знаменательное совпадение: отец Мелетий положил начало своему иночеству в Предтеченском скиту Оптиной Пустыни, а начало вечной своей жизни – в храме, посвященном тому же святому имени. Таковы судьбы Божьи! – Прим. составителя).
Другой не было дано этого удовлетворения; но за то и сокращен был срок ее приготовления к вечности и скорее призвана была она в небесные обители Отца света незаходимого, света всякой истины, всяческой радости. Кто познает пути Господни к вечному спасению, и кто был Ему советником!..
Когда угодно было Богу с места моей родины и моей почти двадцатилетней деятельности переселить меня сперва в Петербург, а затем в благословенный уголок Новгородской губернии, в тихий и богобоязненный городок Валдай, где еще недавно «уныло» звенел «колокольчик, дар Валдая» под дугой ямщицких троек, теперь – увы! – раздавленных новой железной дорогой, нам с женой пришлось встретиться и сблизиться там по вере христианской с одним из местных священников, который и стал нашим духовным отцом. Как-то на исповеди он, по какому-то случаю, сказал моей жене:
«А ведь, знаете, что и в наше даже время некоторые люди удостаиваются видеть своего Ангела!»
Подробностей батюшка не сообщил жене, и я решил при первой с ним встрече расспросить его об этом как следует. Вот что по этому поводу записано в моих заметках:
Сегодня (25 апреля 1907 года) я напомнил батюшке об исповеди жены и спросил его:
«Батюшка! Что вы сказали жене на исповеди о явлении кому-то из ваших духовных детей Ангела?»
«Да, – ответил он мне, – это дело было, но я знаю о нем из исповеди моего прихожанина, а исповедь – тайна».
Я не унялся и стал настаивать:
«А жив, – спросил я, – этот ваш прихожанин?»
«Нет, умер!»
«А если так, – сказал я, – то отчего же вам не рассказать, особенно если рассказ ваш может послужить и нам, грешным, на пользу?»
Подумал, подумал мой батюшка да и рассказал следующее:
«Был у меня в деревне один прихожанин по имени Димитрий; был он крестьянин и человек жизни плохой: и на руку нечист, и сквернослов, и пьяница, и блудник – словом, последний, казалось, из последних. Долго он жил так-то, и не было никакой надежды на его исправление. Только как-то раз собрался он ехать в поле на пахоту; вышел из избы в сенцы и вдруг почувствовал, что кто-то с большой силой ударил его по затылку, да так ударил, что он как стоял, так и свалился лицом вниз прямо на пол и разбил себе лицо до крови.
Никого на ту пору в сенцах не было, и сам Димитрий был совершенно трезв. Шибко его это поразило и испугало.
«Приехал я в поле, – рассказывал мне после на исповеди Димитрий, – лицо мое все в крови. Обмыл я лицо в ручейке, а за работу приняться не могу – все думаю: за что же это такое со мной было?.. Сел я на меже и все думаю да думаю – жизнь свою окаянную поминаю. Долго я так-то думал и надумал порешить со старой своей грешной жизнью и начать жизнь новую, по-Божьему, по-христианскому. Стал я посреди своего поля на коленки, заплакал, перекрестился да и сказал громко Богу: клянусь Тебе Именем Твоим, что уже грешить теперь вперед не стану!.. И стал я с тех пор иной человек – все старое бросил: не воровал, перестал пить, сквернословить, блудничать...»
«И что же, – спросил
«Как не быть? Были, батюшка: очень тянуло опять на старое; но Бог помогал – удерживался. Раз вот только, было, не удержался. Был в соседнем селе престольный праздник и ярмарка – я туда и отправился. Иду я по шоссе и вижу: лежит на дороге чей-то кошелек, да такой туго набитый деньгами, что я первым долгом схватил его да себе в карман; не успел даже и денег сосчитать – боялся, как бы кто не увидел. Только одно успел я разглядеть, что и бумажек и серебра в кошельке было много. Иду я, поднявши кошелек, да и думаю, ну уж этого-то кошелька я не отдам: если бы и встретился его хозяин – экое богатство-то мне привалило!.. Вдруг – хлоп! – и растянулся я на шоссе лицом о шоссейный щебень и опять, как тогда, разбил я в кровь все свое лицо, хоть и пьян не был. Поднялся я с земли и вижу: откуда-то посреди шоссе, где быть не должно, лежит четверти в полторы вышиной камень – о него-то я, значит, и споткнулся. Выругался я тут самым скверным, черным словом, и в ту же минуту надо мной, над самой моей головой, что-то вдруг как зашумит, точно птица какая-то огромная. Я вскинул глаза вверх, да так и замер: надо мной лицом к лицу дрожал на воздухе крыльями Ангел. «Димитрий! – грозно сказал он мне, – где ж твои клятвы Богу? Я ведь слышал, как ты дал их на твоем поле, во время молитвы, я и на меже тебя видел. А теперь ты опять – за старое?...»
Я затрясся всем телом и вдруг, осмелевши, крикнул ему:
«Да ты кто? Из ада ли дьявол, или Ангел с неба?»
«Я – от верхних, а не от нижних!» – ответил Ангел и стал невидим.
«Не сразу я опомнился, а как опомнился, взял из кармана кошелек и далеко отшвырнул его от себя в сторону... На праздник я уже не пошел, а вернулся домой, все размышляя о виденном».
«Это, – сказал мне батюшка, – рассказано было мне Димитрием на исповеди. А далее вот что было: стали ходить о Димитрии слухи добрые и для всех его знавших удивительные – в корень переменился мужик к доброму... Прошло лет десять с явления Ангела; Димитрий оставался верен своей клятве. Только на одиннадцатом году приезжают за мной из Димитриевой деревни...
«Батюшка! Димитрий заболел: просит вас его напутствовать».
Я немедленно поехал. Вошел к Димитрию в избу. Он лежал на кровати с закрытыми глазами. Я его окликнул... Как вскочит вдруг Димитрий на своем ложе да как вскинет руками!.. Я перепугался и отшатнулся: в руках у меня были Св. Дары.
«Что ты, что ты? – говорю, – ведь у меня Св. Дары! Я и то их чуть из рук не выронил!»
«Батюшка! – воскликнул, захлебываясь от волнения, Димитрий, – я сейчас перед вами опять видел Ангела. Он мне сказал, чтобы я готовился, что я умру сегодня ночью».
«Да какой он из себя?» – спросил я Димитрия.
«Я было совсем ослеп от его света!» – ответил мне Димитрий в духовном восторге.
«А спросил ли ты его: простит ли Бог твои грехи?» – опять спросил я Димитрия.
«Бог простит, что духовник разрешит, – ответил мне Димитрий отрывисто, – что ты здесь отпустишь, будет отпущено и там!»
Я приступил к исповеди.
Причастил
В эту же ночь Димитрий скончался».
Вот что рассказал мне по священству иерей добрый, настоятель одной из церквей тихого Валдая.
Примечания
1. В миру –
2. Родной брат о.Мелетия, настоятель Оптиной Пустыни.
3. Все это современники о.Мелетия. Отец Леонид и Макарий – великие старцы Оптиной Пустыни, почившие о Господе, первый – 11 октября 1841 года, второй – 7 сентября 1860 года. Филарет – известнейший подвижник и схиигумен Глинской Пустыни, скончавшийся в 40-х годах прошлого столетия. Преподобного же Серафима ныне знает и чтит вся Православная Церковь.
4. Иеросхимонах и подвижник Киево-Печерской Лавры
5. Духовничество. О.Антоний был духовником Лавры
6. Отец Исаакий, младший родной брат о.Мелетия, был избран и назначен настоятелем Оптиной Пустыни в 1862 году. Об этом-то «ярме» и соболезнует умирающий.
7. Грубая ткань ручной работы из черных шерстяных сученых ниток; ее работают, обычно, в женских монастырях, а носят только в строгих по жизни мужских и женских обителях.
6550 |
Нилус СергейС. Нилус. «Жатва Жизни. Пшеница и плевелы. Из личных воспоминаний и свидетельств истинных». Елеон – Москва, 1998 г |
Предыдущая статья | Следующая статья |
Смотрите также |
Подготовка к смерти – это подготовка к Жизни вечной
Как наилучшим образом подготовиться к вечности и перейти в нее
Можно ли побороть страх смерти?
Умереть, чтобы жить (Протоиерей Александр Ильменский )
Разговор о смерти - это разговор о жизни